Александр Покровский - Расстрелять! – II
А он так и остался с трубкой у уха.
А он абсолютно всё здесь наладил. Сделал всё, как для себя. В Мурманск спирт — а ему оттуда палтус холодного копчения. И засосало у него при мысли о палтусе, и ощутил он его вкус и тут же умер.
Вся база стояла с непокрытыми головами и неделю собирала по рублю, и все его жёны, дети, любовники жён, любовницы и их законные мужья — все решительно оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали.
Оборвалась пуповина, связывающая нас с Москвой, Кавказом и ещё раз с Москвой.
С невообразимым треском.
Правда, ненадолго.
Скоро ниточки все починились, и всё закипело по-прежнему.
И если главкому требовалось какой-нибудь боевой корабль в Индийский океан за кораллами послать, чтоб потом те кораллы аккуратненько в ящички уложить и доставить в Москву и чтоб потом, как пронюхаешь о переменах в верхах, сразу же у двери, за которыми ожидаются перемены, с тем кораллом стоять, и только она приоткрылась — сразу же туда втиснулся: «Вот вам наши кораллы»,— так, знаете ли, лучше нашей базы никого бы не нашлось.
А всё потому, что понимали все, что жизнь и всё в этой жизни появляется из малого и, может быть, даже из такой мелочи, как кораллы,— семенная жидкость и половые отношения.
А вы думаете, что муж, ждущий назначения и перевода, не знал, что за наставления даёт его жене начальник отдела кадров? Знал и уходил в наряд, а когда приходил ненароком, то всегда давал возможность «дяде Толе» уйти невредимым.
А «дядя Толя», очаровательный, изумительный, неисправимый охламон, всё считал, что восхищаются его мужским достоинством, хотя всё же, по-моему, некоторые объективные размышления на этот счёт его посещали и, оставшись один, он даже доставал своё «достоинство» и несколько раз его с сомнением пристально разглядывал, но масляные глаза плутовки, все эти её отправления совершали над ним волшебство, и стоило только чаровнице дотронуться пальчиком до его трико с помпоном в середине, как в них развивался пожар, и он немедленно хотел перевести её мужа в Москву, в войска центрального подчинения, потом, правда, это желание несколько ослабевало, но стоило только паршивице ещё раз качнуть утёночка в колыбели, как оно сейчас же укреплялось, постыдное. И они так пыхтели, и кровать колотилась в стену, как паровоз Черепановых, а за стенкой сидел я и пытался на бумаге отразить всё их невероятное старание.
А как пили? Пили-то как, Господи! Сколько было спирта! Какая была благодать!
Пили — и отбивали чечёточку. Пили — и говорили о службе. Пили — и решали государственные вопросы. А потом привязывали какого-нибудь начальника штаба 33-й дивизии и выгружали его из лодки по вертикальному трапу ногами вверх: «Переверните! Переверните!» — и переворачивали, и говорили, что у него инфаркт.
— Сердце не выдержало! — сокрушались на партийной научно-практической конференции и качали головами.
А у него не выдерживало не только сердце, но и — что особенно печально — мочевой пузырь, и всё это на тех, кто выпихивал, особенно когда перевернули.
— Запишите в вахтенный журнал: «Капитан первого ранга Протасов в 137-й раз входит в Палу-губу!»
Ну, конечно! Потрясающе! Натурально, красиво! Вошли да как трахнули соседнюю лодку по стабилизаторам, а у них — отчётно-выборно-партийное собрание, и в кают-компании все посыпались, как горох, и лючки на подволоке отвалились, и сверху на лежащих полетели крысы, которые, как оказалось, тоже присутствовали на партийно-выборно-отчётном.
Вот от этого рождались дети-идиоты, которых кормили с ложечки ворованной красной икрой, а они ту икру жрали не переставая и всё равно оставались идиотами, и вместо мозга у них вырастал только ствол тикающий, то есть я хотел сказать: огромный детородный орган. И все родственники, кормя его с ложечки до пятнадцати лет, с ужасом наблюдали это заметное увеличение его в размерах и заранее хлопотали о поступлении ребеночка в Высшее военно-морское училище связи, то есть не связи, конечно (что это со мной?), а туда, откуда потом можно попасть в долгожданные командиры подводных лодок. И его туда запихивали — с дядями, с тётями, со звонками в Москву, а он всё равно идиот, хоть ты тресни, не проходит он в училище по баллам — и вот уже икра потекла в училище рекой, и спирт туда же — и вот он уже становится командиром, и при перешвартовке его лодка жопой вылезает на остров.
А какие бакланьи яйца были на том острове — можно было ведро набрать — и собираешь с опаской, косишься на небо, потому что переполошившиеся бакланы, которые в таком состоянии обладают коллективным разумом, взмывают вверх и очень ловко на тебя сверху коллективно серят.
А хорошо в сиротстве разбить целую сковороду бакланьих яиц и зажарить, они всё равно что куриные: ничем не пахнут. И я думаю, с таким же успехом можно было бы зажарить бараньи яйца или даже человечьи.
И, может быть, за эту гастрономическую страсть к различным видам яйцеклеток или яйцекладок, в скорлупе или без, а может, ещё за что-нибудь этакое, сюжетное, военнослужащих у нас называют «яйцекладущими» и «яйценесущими» — а несут они их в штанах, а кладут они их под себя, на стул при посадке, и никогда про них не забывают: взмывая, всегда их подхватывают, и это — после Родины, конечно,— самое необходимое и дорогое; может быть, поэтому у военнослужащего так часто интересуются: «А по яйцам хочешь?»
Отчего и происходит изменение в лице.
Именно поэтому военнослужащего всегда хочется наблюдать. Хочется его наблюдать в боевой обстановке, когда он, стиснув зубы, идёт на врага, и ещё при пожаре его хочется наблюдать, когда, выпучив свои очаровательные зенки, он лезет из огня. И в промежутках его хочется наблюдать, тогда — в промежутках — он варит себе макароны где-нибудь в теплушке или на заброшенном КПП, где, впрочем, есть и тепло, и вода — он тут всё починил,— и посреди бетонного пола имеется его коечка с верблюжьим одеялом и канализационный люк — отодвинул его и в журчащий поток с удовольствием справил нужду.
Наш военнослужащий!
В канаве рождён, канавой вспоен, дерьмом вскормлен!
И Родину любит!
Красота-а! Яйца потные!
А вокруг — солнце, как мы уже говорили, кислород, вороны и прочая летающая дребедень, как, например, все те же бакланы, которые криками будят тебя лучше будильника, особенно когда крысу поймают. Схватят её за холку, поднимут вверх и бросят, чтоб разбилась о скалы, а внизу её ещё один баклан подхватит, так и не допустив до скалы, и опять поднимет и так швыранёт, что крыса летит сверху и верещит что-то по-крысиному, может быть: «А-а-а, бля-ди…»
А от импотенции лечились в госпитале.
Там была замечательная операционная сестра Маша — огромная девушка лет тридцати пяти. А у Маши был гюйс, вырванный с клочьями из белой форменки и с обратной стороны Маша палочками отмечала тех, кого ей удалось вылечить от импотенции.
И вы знаете, у нас Геша однажды заболел. А Геша такой интеллигент — дальше некуда. Мы ему: «Геша! Да сходи ты к Маше, она мёртвого поднимет. У них в госпитале даже у забинтованных, без рук, без ног, с обморожением при виде Маши на кончике члена бутоны распускаются».
А Геша — балда узкорылая — нам: «Неудобно»,— а чего неудобного-то, мочёный корень короля Лира, ей же всех нас жалко, у неё же для всех и ласковые слова найдутся, и всё такое. «Бедненькие вы мои,— только так она и говорила — или же: — Чего тебе, родненький?» И у всех после таких слов внутри сейчас же исполняется общепринятый гимн: «Как увижу Валентину, сердце бьётся об штанину».
Ну, наконец затолкали мы Гешу к Маше — отвезли его чуть ли не на саночках и впихнули,— а сами ушами влипли в переборку.
А Геша ей: «Не могли бы вы, Маша, положить себе в рот мой… чувствительный сосок?..» Чувствуем, положила. «Не затруднит ли вас, Маша, пройтись губами от середины моей груди и до низа моего же живота?» Чувствуем, не затруднит. «Не будете ли вы столь любезны приласкать моего котёночка?» Всё в порядке, с котёнком разбираются. «Не случится ли такого, что вам вдруг захочется попробовать моего младшенького губами?» Конечно, случится.
Через полтора часа мы изнемогли. А Геша всё — то туда его целуй, то сюда лизни, то там подними, то взамен опусти, а потом потряси, обними, тут проведи, там захвати. Чёрт!
Сейчас войдём — решили мы — и скалкой дадим ему по лбу, может, тогда у него встанет?
И тут — о чудо! — начались охи, вздохи, крики «Маша, я тебя люблю!»
Фу! Выдохнули мы.
Ещё одна ПОБЕДА отечественной медицины!
Ещё один ВОЗВРАЩЕН в строй! И Маша счастлива, и мы все довольны.
Сварили мы тогда ведро подосиновиков, маслицем заправили, лучка не пожалели, перчиком припорошили, уксусом сдобрили, и картошечкой рассыпчатой это дело усугубили, и водочкой из хрустального графина запотевшего по всем рюмочкам прошлись.